Жизненный и творческий путь О. Мандельштама

Жизненный и творческий путь О. Мандельштама

На протяжении серебряного века в нашей литера­туре проявило себя четыре поколения поэтов: бальмонтовское (родившиеся в 60-е — начале 70-х годов XIX века), блоковское (родившиеся около 1880 года), гумилевское (родившиеся около 1886 года) и, нако­нец, поколение, родившееся в девяностые годы: Г. Иванов, Г. Адамович, М. Цветаева, С. Есенин, В. Маяковский, О. Мандельштам…

Серебряный век русской культуры закончился после 1917 года, с началом гражданской войны. В двадцатые годы еще продолжалась инерция, ибо такая широкая и могучая волна, каким был сереб­ряный век, не могла не двигаться некоторое время, прежде чем обрушиться и разбиться. Еще были живы большинство людей, творчеством которых был создан серебряный век, но сама эпоха закон­чилась. Остался холодный лунный пейзаж без ат­мосферы. Но со второй половины 1950-х годов, едва отпустил страх, списки мандельштамовских стихов начинают расходиться по рукам, служа за­ветным паролем для тех, кто хранил память культу­ры. Для многих манделыитамовская поэзия стано­вится формирующим, воспитывающим пережива­нием. Оказывается, что слух новых поколений подготовлен и настроен на поэзию Осипа Ман­дельштама.

В письме Мандельштама к Тынянову от 21 янва­ря 1937 года есть слова: «Вот уже четверть века, как я, мешая важное с пустяками, наплываю на русскую поэзию, но вскоре стихи мои сольются с ней, кое-что изменив в ее строении и составе». Все исполнилось, все сбылось. Его стихи невоз­можно отторгнуть от полноты русской поэзии. Масштаб мандельштамовского творчества объек­тивно уже вне споров.

Осип Мандельштам родился в 1891 году. От ма­тери он унаследовал, наряду с предрасположенно­стью к сердечным заболеваниям и музыкальнос­тью, обостренное чувство звуков русского языка. Сам Мандельштам вспоминал: «Что хотела сказать семья? Я не знаю. Она была косноязычна от рож­дения, — а между тем у нее было что сказать. Надо мной и над многими современниками тяготеет косноязычие рождения. Мы учились не говорить, а лепетать — и, лишь прислушиваясь к нарастаю­щему шуму века и выбеленные пеной его гребня, мы обрели язык».

Мандельштам, будучи по рождению евреем, из­бирает путь русского поэта — не просто «русско­язычного», а именно русского. Выбор сделан Ман­дельштамом в пользу русской поэзии и «христи­анской культуры». Мандельштам был потрясен примером Чаадаева — русского человека, и притом человека пушкинской эпохи, то есть самой органич­ной эпохи русской культуры, избравшего католиче­скую идею единства. Поэт угадывает в чаадаевской мысли освобождающий парадокс, родственный тем парадоксам, без которых не мог жить он сам, не вопреки своему русскому естеству, а благодаря ему, ведомый русским духовным странничеством. «Мысль Чаадаева национальна в своих истоках и там, где вливается в Рим. Только русский человек мог открыть этот запад… Туда… Чаадаев принес нравственную свободу, дар русской земли, лучший цветок, ею взращенный», — писал Мандельштам в 1915 году в статье о Чаадаеве.

И Мандельштам пожелал «не стать, а быть рус­ским». Он писал: «Весь стройный мираж Петербурга был только сон, блистательный покров, накинутый над бездной, а кругом простирался хаос иудейства, не родина, не дом, не очаг, а именно хаос, незакон­ный утробный мир, откуда я вышел, которого я бо­ялся, о котором я смутно догадывался и бежал, все­гда бежал». В этом бегстве для мандельштамовской поэзии противоположение родимого «утробного мира» и «тоски по мировой культуре»:

Посох мой, моя свобода —
Сердцевина бытия.
Скоро ль истиной народа
Станет истина моя?
Я земле не поклонился
Прежде, чем себя нашел;
Посох взял, развеселился
И в далекий Рим пошел.
А снега на черных пашнях
Не растают никогда,
И печаль моих домашних
Мне по-прежнему чужда.
Снег растает на утесах,
Солнце истины палим,
Прав народ, вручивший посох
Мне, увидевшему Рим!

Первая русская революция и события, сопутст­вующие ей, для мандельштамовского поколения совпали со вступлением в жизнь. В этот период Мандельштама заинтересовала политика, но тог­да, на переломе от отрочества к юности, он оста­вил политику ради поэзии. В мир русской тради­ции, как и в мир новой, символистской, эстетичес­кой культуры, Мандельштама ввел его учитель словесности В. В. Гиппиус. В «Шуме времени», в главе, специально посвященной В. В. Гиппиусу, Мандельштам пишет, как много для него значит этот человек.

В творчестве поэта заявляет о себе до упрямст­ва последовательная художническая воля, обхо­дящаяся без демонстративного вызова. Над тех­никой, над образностью господствует принцип аскетической сдержанности. У него преобладают рифмы «бедные», часто глагольные или грамма­тические, создающие ощущение красоты и про­зрачности:

Никто тебя не проведет
По зеленеющим долинам,
И рокотаньем соловьиным
Никто тебя не позовет, —
Когда, закутанный плащом,
Не согревающим, но милым…

Все это сделано для того, чтобы рифма как тако­вая не становилась самостоятельным источником возбуждения, не застилала собой чего-то иного. В лексике ценится не столько богатство, сколько жесткий отбор.

Мандельштам избегает слов, чересчур бросаю­щихся в глаза: у него нет ни разгула изысканных архаизмов, как у Вячеслава Иванова, ни нагнета­ния вульгаризмов, как у Маяковского, ни обилия неологизмов, как у Цветаевой, ни наплыва быто­вых оборотов и словечек, как у Пастернака:

Есть целомудренные чары —
Высокий лад, глубокий мир,
Далеко от эфирных лир
Мной установленные лары.
У тщательно обмытых ниш
В часы внимательных закатов
Я слушаю моих пенатов
Всегда восторженную тишь.
Начало первой мировой войны — рубеж времен:
Век мой, зверь мой, кто сумеет
Заглянуть в твои зрачки
И своею кровью склеит
Двух столетий позвонки?

Мандельштам отмечает, что прошло время окон­чательного прощания с Россией Александра (Алек­сандра III и Александра Пушкина), Россией евро­пейской, классической, архитектурной. Но перед своим концом именно обреченное «величие», именно «исторические формы и идеи» занимают ум поэта. В их внутренней опустошенности он дол­жен убедиться — не из внешних событий, а из вну­треннего опыта усилий сочувствовать «миру дер­жавному», вчувствоваться в его строй. Он проща­ется с ним по-своему, перебирая старые мотивы, приводя их в порядок, составляя для них средства­ми поэзии некий каталог.

В белом раю лежит богатырь:
Пахарь войны, пожилой мужик.
В серых глазах мировая ширь:
Великорусский державный лик.
Только святые умеют так
В благоуханном гробу лежать:
Выпростав руки, блаженства знак,
Славу свою и покой вкушать.
Разве Россия не белый рай
И не веселые наши сны?
Радуйся, ратник, не умирай:
Внуки и правнуки спасены!

Здесь каждое слово выбрано по противопо­ложности к стихотворению «Посох». Там — «чер­ные пашни», здесь — «веселые наши сны». Там — чаадаевский образ России, здесь — славяно­фильский; и оба даны на уровне предельного обобщения.

Говоря о прощании Мандельштама с имперской темой, необходимо сказать об отношении его к Петербургу. Петербург и его архитектура всегда являлись для Мандельштама выражением власт­ной, повелительной гармонии. В мандельштамовской системе шифров обреченный Петербург, именно в своем качестве имперской столицы, эк­вивалентен той Иудее, о которой сказано, что она, распяв Христа, «окаменела», и связывается со святым богоотступническим и гибнущим Иеруса­лимом. Цвета, характеризующие безблагодатное иудейство, — это черный и желтый. Так вот имен­но эти цвета отличают петербургский «мир дер­жавный» (цвета российского императорского штандарта): %

Среди священников левитом молодым
На страже утренней он долго оставался.
Ночь иудейская сгущалася над ним,
И храм разрушенный угрюмо созидался.
Он говорил: небес тревожна желтизна.
Уж над Евфратом ночь, бегите, иереи!
А старцы думали: не наша в том вина;
Се черно-желтый цвет, се радость Иудеи.
Рейтинг
( Пока оценок нет )

Если вы нашли ошибку, пожалуйста, выделите фрагмент текста и нажмите Ctrl+Enter.

Добавить комментарий

Сообщить об опечатке

Текст, который будет отправлен нашим редакторам: